Хлеб жуем да небо коптим: правила жизни Ильи Обломова
Богатый провинциал, выходец из респектабельной купеческой среды, прослуживший более 10 лет цензором, Иван Гончаров открыл удивительную сторону нашей жизни — «обломовщину». Взявшись разоблачить порок, писатель воспел уездный старосветский парадиз вместе с клопами на портьерах и канонизировал очень необычного святого — Илью Ильича Обломова в потертом турецком халате и мягких тапочках. О фаустианской изнанке деятельных натур, русской психоделике, искушении диваном и кулебякой с требухой — литературный обозреватель «Известий» к 210-летию со дня рождения Ивана Гончарова.
Любовь взяточника к падшей женщине
Слишком новаторский, а потому недопонятый современниками, по-хорошему наглый роман Ивана Гончарова то и дело пытаются исключить из школьный программы. Хотят заменить его куда более увлекательной для подростков «Анной Карениной», что в общем-то не лишено смысла. Невозможно в 14–15 лет читать про дядьку, который на протяжении 600 страниц лежит на диване, вставая ради романтических прогулок с 20-летней соседкой по усадебному саду, потом бросает эту Ольгу письмом (еще бы СМС прислал), она сидит на лавке и заливается слезами, а он говорит, что просто ей добра желает, страдает от своей неловкости и снова отправляется на диван…
Вроде как Илью Ильича надо бы осуждать или высмеивать, но нет — почему-то этот тюфяк страшно дорог читателю, да и автор на его стороне: он же добрый, нежный, с «хрустальной душой» и, несмотря на лишний вес, приятной наружности — с красивым серыми сонными глазами. Отлично… Значит, у этого мишки-панды должен быть антагонист — здравый, деятельный, волевой герой, запускающий свежие смыслы в параллельную ось повествования. Однако скупой на эмоции, педантичный полу-Мефистофель с жуликавато звучащей немецкой фамилией (Штольц — переводится как гордость, бахвальство) совершенно не внушает доверия: кажется, он должен появляться под бой часов, носить трость с набалдашником-головой черного пуделя и маскировать парфюмом запах серы… Правильно, абсолютно фаустианский тип.
Примечательно, что и все другие не лежащие на диване знакомцы милейшего Ильи Ильича Обломова противные: грубый аферист Тарантьев, прилизанный карьерист Судьбинский, суетливый верхогляд Пенкин… Последний, кстати, передает обидный привет прогрессистскому «Современнику» и его редактору Николаю Алексеевичу Некрасову, бросившемуся как в омут головой в роман с женой близкого приятеля Авдотьей Панаевой.
«В самом деле не видать книг у вас! — говорит Пенкин Обломову. — Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма «Любовь взяточника к падшей женщине»... Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и всё в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. ...Я слышал отрывки — автор велик! В нем слышится то Данте, то Шекспир...»
На что настоящий русский интеллигент Обломов реагирует с несвойственной ему горячностью.
«Изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! — почти шипел Обломов. — Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... Человека, человека давайте мне! — говорил Обломов. — Любите его...»
Работает, несчастный, с 12 до 5 в канцелярии.
Впрочем, так и не дождавшийся рукописи Некрасов немного потерял — критики и читатели встретили «Обломова» с прохладцей. Продраться через гипнотический, заговаривающийся, будто бы намеренно лишающий свежести восприятия текст было непросто, а осилить его полностью смогли в основном профессиональные читатели.
Так, критик Николай Добролюбов, усмотревший в этом пиршестве провинциального бытовизма социальную проблематику, писал: «Обломов не только своих сельских порядков не знает, <…> он и вообще не умел осмыслить для себя. В Обломовке никто не задавал себе вопроса: зачем жизнь, что она такое, какой ее смысл и назначение. Обломовцы очень просто понимали ее, «как идеал покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как то болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом. Они сносили труд как наказание, наложенное еще на праотцов наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным».
Вот и Обломов, — пишет критик, — «тяготился и скучал от всего, что ему приходилось делать. Служил он — и не мог понять, зачем это бумаги пишутся. Учился он — и не знал, к чему может послужить ему наука. Выезжал он в общество — и не умел себе объяснить, зачем люди в гости ходят. Сходился он с женщинами, но думал: однако чего же от них ожидать и добиваться. Подумавши же, не решил вопроса и стал избегать женщин… Всё ему наскучило и опостылело, и он лежал на боку с полным сознательным презрением к «муравьиной работе людей», убивающихся и суетящихся бог весть из-за чего».
Скуку и апатию литературных героев Добролюбов, как и все другие прогрессистские критики, объяснял окружающими обстоятельствами: мрачное семилетие Николая I, революции в Европе, напряженный внутриполитический фон, дело Петрашевского, Достоевский на каторге. Литература молчит, молчит общество, «герои страдают оттого, что не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятельности».
Примерно так Обломов встал в единый семантический ряд с Онегиным и Печориным. Хотя, казалось бы, какое сравнение — Онегин вовсе не мается, а живет, как и подобает светскому человеку, Печорин настолько не ленив, что нарывается на контрабандистов и похищает лошадей и черкешенок.
Илья Ильич тем временем искренне сочувствует приятелю, назначившему на один вечер несколько встреч. Он переживает за Судьбинского, делающего роскошную карьеру. «Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с 12 до 5 в канцелярии, с 8 до 12 дома — несчастный!»
Есть писатели, реконструирующие действительность, есть создающие миры, Гончаров никогда не писал о том, чего не знал. Творческий метод писателя схож с автофикшеном — актуальным литературным трендом, подразумевающим, что автор соединяет свои личные переживания и впечатления с художественным вымыслом.
«Что не выросло и не созрело во мне самом, чем я сам не жил, то недоступно моему перу; я писал свою жизнь и то, что к ней прирастало», — писал он другу. Позже в письме племяннику он раскрыл мысль: «Целиком с натуры не пишется, иначе ничего не выйдет, никакого эффекта. Всё равно, что сырую говядину на стол подать. Словом — надо обработать, очистить, вымести, убрать. Лжи никакой нет: много взято верно, прямо с натуры, лица, характеры, даже разговоры, сцены. Только кое-что украшено и покрыто лаком. Это и называется художественная обработка».
Et in Arcadia ego
Неудивительно, что все свои вступления в должности Гончаров изображал с изрядной долей иронии. Выбор служебного поприща представлял в мемуарах не как сознательный выбор, а как результат давления, которому он, человек слабохарактерный и апатичный, попросту не смог противостоять. Так что некоторая «обломовская» вялость и податливость ему действительно были присущи: неслучайно позднее знакомые шутливо прозвали его принцем де Лень (по аналогии с известной исторической личностью XVIII – начала XIX столетия — принцем де Линем). Да и сам Гончаров подписывал свои письма друзьям этим именем.
Нарочито скучный, воссоздающий сеттинг сонной уездной жизни роман на самом деле экстремален по технике: долгие гипнотические повторы, пустая болтовня с приятелями о том, хороша ли Дашенька или Лизонька, сколько прибавочных к жалованью получает Пересветов и почем нынче овес, шутливые перебранки с Захаром («Понимаешь ли ты, что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!» — «У меня и блохи есть!» — равнодушно отозвался Захар»). Подобные трансовые техники получили распространение уже в XX веке и были большой редкостью для XIX.
При этом Гончаров, конечно же, мог написать увлекательный, событийный усадебный роман, рассчитанный на читателя своего времени. Таков его возбудимый, почти готический «Обрыв» с заброшенным тенистым садом, где аллеи переходят в лесные тропинки, ведущие к бездне и запущенным домам, где живет странная красавица по имени Вера. Она пренебрегает героем и влюбляется в рокового злодея Марка Волохова.
В Обломовке же шатается крыльцо, а самым «страшным» событием за последние 20 лет был валяющийся в канаве мужик… Имеет ли это отношение к реализму? Конечно, нет. Обломовка — своего рода Аркадия, где нет болезни, несчастий и до поры нет смерти. В финале умирает Обломов. От ожирения сердца умирает человек огромных сердечных свойств. Как ни предостерегал Штольц, разжирел, опустился, поглупел, а всё Пшеницина со своими кулебяками с требухой. Странный святой — отказавшись от амбиций и дерзновений, он позволил чреву мира поглотить себя вместе со всей своей большой душой и интеллигентским эскапизмом, понуждающим «не выходить из комнаты, не совершать ошибки».