«Живем мы не для вечности, а потому, что появились на белый свет»
На выставке «Лики, лики, морды» в московском Музее AZ представлено свыше 70 работ художников-шестидесятников и современных авторов, в том числе произведения Олега Целкова. Знаменитый мэтр рассказал «Известиям» о персонажах своих картин, жизни во французской глубинке, проклятии гениев и судьбе Модильяни.
— К какой категории относятся персонажи картин на выставке?
— Каждый из них является одновременно и ликом, и лицом, и мордой. Можно назвать это физиономией, рожей, харей или уродом — как хочешь. Придумано не мною, а народом. Обходился без названий, когда начал их писать в 1960-е годы. Ко мне в Тушине, где я работал, приезжали незнакомые люди посмотреть мои работы. Телефона у меня не было, поэтому созванивались через мою маму, и обязательно кто-то являлся с водочкой. Со временем у моих персонажей появились вышеупомянутые прозвища. Когда меня спрашивали, кто это и что это, я пожимал плечами. Я об этом с тех пор много думаю и никак не могу разобраться. В конце концов это не только автопортрет, но и изображение любого человека — от холопа до царя.
— Они не гомункулы из пробирки? Не джины, выпущенные из бутылки?
— Нет, мои персонажи возникли не из пробирки и не из бутылки, а из моей руки. Пишу не конкретное лицо, а человека вообще или его оборотную сторону. У него нет расовой принадлежности. Он у меня и зеленый, и красный, и голубой — какого хочешь цвета. Это наш облик в каком-то непонятном воплощении: и Ленин, и Николай II одновременно. Каждый раз, когда из-под моей кисти возникает такое изображение, оно меня волнует. Порой у меня мелькает мысль: не возрождаю ли я каких-то наших предков?
— Как вам в разгар пандемии живется в деревушке Он-ле-Валь в Шампани, в которой всего 258 душ? По французским меркам это медвежий угол?
— Моя деревня соприкасается с другими. Если примерно перевести название Он-ле-Валь на русский, то получится нечто вроде Ивановой речки, или Иванова ручья. Это в предгорьях Вогезов, где когда-то были виноградники, но потом все заросло лесом. Когда Франция дарила Соединенным Штатам статую Свободы (автор — французский скульптор Фредерик Огюст Бартольди. — «Известия»), ее отливали на чугунолитейном заводе приблизительно в десятке километров от моего нынешнего дома. Отливали по частям, которые потом собрали в Америке. В этой деревне жили рабочие, от тех времен остались лишь заводские руины. Сегодня это умирающее место. Половина домов развалилась и продается, но люди остаются, им некуда больше деться. Живут на пособие. Получив его, идут в магазин за выпивкой, несмотря на то что дома у всех есть самогонные аппараты. Такой аппарат когда-то стоял и в моем сарайчике, в ту пору гнали 75-градусный самогон из всего, что здесь росло, — груш, яблок, слив и прочего. В деревне поддают, но никогда не видел, чтобы на улице кто-то валялся пьяным или дрался.
— Вы с семьей приехали в Париж почти полвека назад и здесь, по вашим словам, почувствовали себя русским художником, хотя ностальгией и не страдали. С чем связаны эти ощущения?
— В каждом из нас заложено многовековое наследие наших предков, которое стало основой нашего характера. Поэтому и я, живя многие годы во Франции, остаюсь художником русским. Это наследие не Репина или Малевича, а всего народа или даже народов, населяющих страну. Это язык, литература, пейзаж, климат, которые нас сформировали. Я — продукт России.
— В свое время вы констатировали, что французы не разбираются в ваших полотнах, тогда как русские их чуют нутром.
— Их практически никто не понимает по-настоящему. Мои картины только сейчас потихоньку начинают раскрываться. Оказывается, они совсем не то, что думали люди о них раньше. Например, в Советской России были три вида искусства: натурализм, реализм и формализм, который проявлялся в разных направлениях (экспрессионизм, кубизм, абстракционизм и т.д.). Формализм было словом ругательным, которое значило, что ты вообще несоветский человек (Целкова дважды исключали из художественных вузов с формулировкой «за формализм». — «Известия»). Случалось, что живописец рисовал на лице пять глаз, и, когда ему говорили, что так не бывает, он отвечал: «А у меня бывает». Так оно и есть, потому что у художника может быть все, что угодно. Кто бы мог думать, что «Черный квадрат» Малевича перевернет мировое искусство? Понимал ли это он сам? Не думаю.
— Каким аршином надо мерить Целкова, чтобы его понять?
— Я себя ничем не измеряю. Это не дело художников. Все артисты или писатели, как правило, нарциссы — за исключением тех, кто оказался полным неудачником. Когда им аплодируют недостаточно громко, они убеждены, что их не понимают. Без успеха даже в маленькой дозе никакой артист не может существовать. Успех дает ему энергию. Если он не прославился, то убежден, что ему просто не повезло, и жизнь не сложилась. Он считает себя гением, который вынужден работать сторожем или дворником. Как там у Пушкина? «Мы все глядим в Наполеоны, двуногих тварей миллионы». Фортуна у всех разная. Некоторые имена обрастают легендами. Кто бы мог подумать, что пьяница, наркоман и нищий бродяга Модильяни, писавший голых женщин, будет стоить на аукционах десятки миллионов долларов?
— Можно надеяться, что в один прекрасный день в обозримом будущем люди откроют тайну Целкова?
— Или, напротив, поймут, что никакой тайны нет, и все мои картины выбросят на помойку. Долго я искал истину в искусстве и в конце концов понял, что ее нет и быть не может. Художник не более чем рупор, который выражает нечто, идущее сверху. Если меня вспомнят, буду счастлив, если нет — не скажу ни слова упрека.
— Русская живопись всегда оставалась в тени нашей великой литературы. «Поэт в России больше, чем поэт». А художник?
— Это не самое удачное из того, что сказал мой друг Женя Евтушенко. В России по сравнению с другими странами история литературы еще очень короткая. Еще короче история русской живописи, которую всегда отличал особый интерес к человеку. Если французскому художнику достаточно изобразить корзину с фруктами и бутылку, то русскому этого мало. Он хочет человека написать, дорогу, пейзаж, дать пищу для размышлений.
— Сегодня несколько ваших работ находится в Музее-галерее Евгения Евтушенко в Переделкино. Он называл вас своим лучшим другом. Дружили вы и с Иосифом Бродским. Наверное, было непросто с двумя большими поэтами, которые друг друга не переносили на дух?
— Я с Женей выпивал и дружил. Он был милым, замечательным человеком, который всегда мне помогал. Чтобы его заметили, любил покрасоваться в компании. С Иосифом я дружил меньше, он был непьющим, негулящим и вообще одиночкой. Да и поэты они совершенно разные, до сих пор полностью непонятые. Сейчас Бродский обгоняет Евтушенко, обгонял он его и при жизни. Ну а что с ними будет дальше, это вилами по воде писано. Когда-то вся Россия рыдала над стихами Константина Симонова. А кто его помнит сейчас? Подлинно великое не только остается с нами, но, постепенно увеличиваясь, принимает на наших глазах огромные масштабы. Другой пример — Велимир Хлебников, человек сумасшедший. Он никогда не выпадет из истории русской литературы. Сравнивать никого ни с кем вообще не надо. Скажем, рядом с огромным дубом растет липа, и оба замечательные деревья.
— Может ли русский художник, живущий десятилетиями во Франции, не ощутить на себе ее влияния?
— Не может. Влияние будет, без него не обойтись, оно необходимо, но чисто французским художником русский никогда не станет, хотя какие-то местные повадки него появятся. Получится смесь нижегородского с французским.
— Вы сравнивали себя с Сизифом, которого боги заставили бесконечно вкатывать на гору камень. Разве художник непременно обречен на вечную неудачу?
— Я сказал это, чтобы было понятнее, но себя с Сизифом не сравниваю. Были художники, которые совсем не старались и с удивительной легкостью создавали гениальные вещи. Другие, напротив, упорно трудились, но впустую. Пушкин или Моцарт, по сути, несчастные гении. Талант — это удача и одновременно проклятие. Легче и приятнее прожить жизнь, когда ты лишен какого-либо дара. Самым удивительным гением из всех был Леонардо да Винчи. Это видно даже в его рисунках. Но он не занимался живописью специально, а главным образом изобретал разные вещи.
— «С искусством дела плохи. Очень плохи», — сокрушался недавно скончавшийся в Париже художник Борис Заборов. Вы разделяете его пессимизм?
— Нет. У нас разные точки зрения. Не знаю, кто из нынешних художников через 100 лет останется в мировом искусстве. Может, никто? Это решают потомки, которые будут жить в новом обществе. Пути-дороги у всех разные. Порой их вообще нет. Иногда в искусстве надо прыгнуть через пропасть. Когда-то жил поэт Семен Надсон, от которого юные девы просто умирали, а сегодня его напрочь забыли. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется», — сказал Тютчев. Никому не дано. Сам я хотел бы, чтобы мое слово отозвалось, но не очень представляю, как это возможно. Поэтому голову себе этим не забиваю. У меня свой принцип: «Делай, что, можешь, а там будь, что будет». Время разберется в моих деяниях. Знаю только, что честно делал свои картины, как умел. И думаю, что останусь в них после смерти.
— Вы редкостный знаток русской поэзии, помните наизусть сотни стихотворений. Сами продолжаете их писать?
— Сочиняю не стихи, а стишата. Это все ненастоящее. К поэзии у меня любовь от Маяковского. Когда я был совсем мальчишкой, мне очень понравились его стихи, которые вокруг меня мало кто понимал. Чтобы в них разобраться, я взял лист бумаги и написал всю его лесенку в одну строку, искал рифмы, научился его читать. Он останется моим любимым поэтом навсегда, как и Есенин — самый пронзительный и родной.
— Пастернак называл художника «заложником вечности», который находится «у времени в плену». Вы себя так ощущаете?
— Шансы на вечность есть не только у каждого художника, но и у каждого человека. Однако живем мы не для вечности, а потому, что появились на белый свет, подобно всем другим, будь то муравей, птица или гадюка. Для чего они живут? Даже если мы отличаемся величиной и пропорциями, у всех одни и те же органы. Мы все в процессе эволюции вышли из одного гнезда, мы все единое целое, все похожи. А, может, динозавр наш дальний родственник?
— Слышал, что у вас в Москве готовится новая выставка?
— Вообще я их не люблю. С моей точки зрения, выставки не являются обязательным событием в жизни художника. Для них нужно собрать вместе огромные холсты, развешивать, а потом их никто не смотрит. Иметь глаза — не значит видеть. Люди пробегают мимо и уходят. Это все равно, что выставить в витрине одни книжные корешки полного собрания сочинений Льва Толстого. Скажем, чтобы понять стихотворение Пушкина, надо перечитать его сотню раз — тогда, может быть, для тебя вдруг оживет каждое его слово. Вот на прощание для размышлений четверостишие, написанное поэтом в 17 лет: «Она тогда ко мне придет, когда весь мир угомонится, когда все доброе ложится, а все недоброе встает».