«Для меня карантин стал временем свободы и созерцания»
Знаменитый художник провел карантин в мастерской, установил свой аукционный рекорд и помог русским врачам. Об этом Валерий Кошляков рассказал «Известиям» в процессе подготовки персональной выставки, которая откроется осенью в итальянском городе Виченца.
— Как вы пережили карантин в Париже? Художникам, наверное, проще — им только на пользу самоизоляция, которая необходима для творчества?
— Не хочу выглядеть циничным, но для меня оказалось уникальным и плодотворным это время покоя, свободы и созерцания мира. Всё застыло в тишине: прекрасная погода, солнце, красивый город и никого, если бы, конечно, не медийный кошмар.
— Вы сами внесли посильную лепту в борьбу в эпидемией — передали свою картину «Философ» на благотворительные торги, которые прошли в России. В какой-то мере общий враг COVID-19 всех сплотил?
— Подобное сплочение происходило всегда в прошлом с людьми, но это совершенно новый опыт для нашего поколения, которое долго живет без войн. Я был рад помочь русским врачам. Эти деньги пошли на приобретение средств индивидуальной защиты для больниц.
— Одно российское издание назвало вас «настоящим героем» недавнего лондонского аукциона MacDougall’s, на котором в разгар эпидемии продали онлайн три ваши работы. Одна из них — «Гран-опера, Париж» — ушла за £93,6 тыс. — ваш ценовой рекорд. Какие вы чувства испытывали в тот момент? Гордость, удивление? Или, напротив, смущение, самоуничижение?
— Не могу чувствовать себя «героем» по части продаж, и поэтому приятное удивление быстро сменилось смущением. Высокий результат — хорошо, но как к нему относиться? Как к оценке себя самого или оценке того конкретного художественного продукта, созданного мной два десятилетия назад? Стечение случайных обстоятельств определяет судьбу работы. Так, художник, если он жив, узнает, во сколько раз его картина дешевле или хуже, например, Айвазовского или Дэвида Хокни (современный английский живописец. — «Известия»), которые стоят миллионы. Или, наоборот, на том же аукционе ты оказался дороже Лентулова. Получается, что ты его лучше? Но разве это так? Поэтому всё выглядит абсурдно в этой сфере хаоса и случайностей.
— Чти всегда следы прошлого, учили мудрецы. Вы ностальгируете по великим памятникам — Парфенону, Колизею, собору Парижской Богоматери, которые изображаете на своих полотнах?
— Нет, это не ностальгия, пока для искусства я сделал очень мало. Сегодня от художника требуют изобретения, трансформации, особой трактовки. У меня всего этого нет. Так почему тогда мной интересуются? Может быть, зритель устал от жесткого contemporary art, от его разгула, цинизма, хохм и провокаций? Может, кому-то хочется опять потрогать руками картину? Или грандиозные символы, подобные Колизею, сегодня обретают новый смысл как знаки исчезающей Европы? Или потому, что всё созданное может мгновенно исчезнуть, как чуть не сгорел Нотр-Дам, например?
— С чем связано ваше увлечение фресками, которым вы посвятили выставку во французском замке?
— «Новые фрески» — название условное, так как в наше время никто уже их не заказывает. Даже те, кто себе строит виллы, живут одним днем. А для меня фреска — это разновидность живописи, исчезнувший символ культуры. Я попытался сделать только их съемные версии на стенах заброшенного замка.
— Осенью в итальянском городе Виченца в Gallerie di Palazzo Montanari пройдет выставка, на которой будут ваши работы и русские иконы. Как вы себе представляете эту экспозицию, которая предполагает диалог двух эпох?
— В России в 1990-е годы я стал фотографировать самодельную архитектуру и народный самопальный дизайн, связал их с традицией иконы и обнаружил интересное пластическое пространство и их взаимосвязь. В результате я создал объекты, которые назвал иконосами. Они заинтересовали музей в Виченце, где находится большая коллекция русских икон.
— Есть мнение, что красивое искусство — для слабых наций, таких как итальянцы и французы. А вот сильные нации ценят искусство возвышенное. Именно такое нужно и россиянам?
— Наверно, только время решает вопрос, что есть искусство слабое или сильное, возвышенное или низменное, трогает оно человека или нет. Если всё великое, что находится в лучших музеях мира, создано — по какой-то «теории» — «слабыми» итальянцами или греками, что тогда создали сильные нации? Если таковыми считать Англию, Германию, современную Америку или Китай, мне такой взгляд не близок. Россия — та же Европа, только с восточным православным уклоном. Она — реинкарнация тех же ценностей христианства, для которого роль искусства — очистительная, воспитательно-назидательная, созерцательная. Если оно больше склоняется к литературе, что здесь ущербного? Что с того, что литературен весь Ренессанс и позднейшее искусство? Это вопрос личного выбора.
— Даже Пикассо приходилось приспосабливаться к торговцам — маршанам. У одного он был правоверным кубистом, а перейдя к другому, превратился в неоклассика. Роль современного арт-дилера еще больше возросла. Вы это на себе ощущаете?
— Арт-дилеры пока существуют только на Западе, и я с ними особенно не работал. В России другой характер рынка. Но метания Пикассо были связаны не с требованием различных дилеров, а с драматизмом развития искусства ХХ века. Пикассо — яркий пример этих метаний. Сегодня забывают, что искусство раз и навсегда раскололось на два непримиримых лагеря — авангардистов и традиционалистов, война которых не закончена. Каждый новопришедший делает сегодня для себя принципиальный выбор. Когда в ХХ веке выставочные залы стали заполнять «квадратами» и писсуарами (первый писсуар, названный «Фонтаном», француз Марсель Дешан показал в 1917 году. — «Известия»), в искусстве произошло возвращение и раскаяние, как защитная реакция от деструкции. Тогда реформаторы Дерен, Кирико, Дали, Моранди, Северини и тот же Пикассо бросились в другой лагерь. Все знают, что произошло в советской России. Соцреализм был всего лишь реакцией великой реалистической традиции — только с идеологическим уклоном.
Когда же нынешние критики говорят, что, мол, не важно, какой язык использует современный художник, они оправдывают дилетантов и окончательно сбивают с толку публику.
— Для подавляющего большинства людей contemporary art остается китайской грамотой. Можно ли преодолеть пропасть между зрителем и современным художником?
— Эта пропасть становится непреодолимой. Общество отказалось от массового использования искусства, где художник был задействован в украшательстве архитектуры, интерьеров, в изготовлении мебели и посуды, написании портретов — то есть где он был нужен как профессионал-ремесленник. Сейчас он умер, и поэтому искусство в конце ХХ века перешло в интеллектуальный дизайн для посвященных. Эта другая деятельность человека по инерции называется всё тем же словом «искусство», но к изготовлению такой продукции предъявляются иные требования. Извечная проблема в том, что кушать надо всем, и если раньше тысяча плохих ремесленников расписывали комнаты или горшки и могли себя прокормить, то сегодня тысяча плохих авангардистов никому не нужны. Тем не менее, потребителю-покупателю каждый день внушают, что пейзажи и натюрморты давно уже не искусство.
— Потеснила ли инсталляция традиционную картину на обочину искусства? Или она не сдает позиции?
— По моим наблюдением, в 1990-е годы на модной международной сцене всяческих «биенналь», «триенналь» и прочих «манифест» вы не увидели бы ни одной картины. Везде были только фото, видео и инсталляции, но живопись опять выжила и выстояла. Почему? Потому что картина будет существовать до тех пор, пока живут музеи старого искусства, которые когда-то радикалы хотели выбросить на свалку.
— Большинство наших художников прибыли во французскую столицу сложившимися мастерами. Даже оставаясь невостребованными, они сохранили здесь свое лицо. Разве что на их холстах порой появлялись местные приметы — Эйфелева башня или кладбище Пер-Лашез. На вас как-то повлиял Париж, в котором вы работаете многие годы?
— В Париж я перебрался из Берлина и, конечно, знал, куда еду. Здесь всегда существовало два противоборствующих лагеря. Первый — это культ моды, он во всем — и в кутюре, и в современном искусстве. Второй — это мощный антиквариат минувших столетий, который невозможно ни исчерпать, ни изучить. Он повсюду — в музеях, замках, маленьких магазинчиках, прямо на улицах на бесчисленных брокантах. Он кричит вам, что прошлое было, да еще какое! Именно здесь я нахожу для себя все темы — от величия красоты до ее кончины и исчезновения. Для меня это гораздо интереснее какого угодно заказа или работы с любой галереей. Я организую и ищу места озвучивания такого искусства, которое для меня опять-таки не в модных галереях, а в таких различных пространствах, как старые монастыри и замки.
— В молодые годы вы состояли в рядах творческого объединения «Искусство или смерть». Альтернативы тогда для вас не было? Какими вопросами художник Валерий Кошляков задается сегодня?
— Само занятие искусством всегда служит стимулом его глубокого познания, помогает открывать для себя что-то новое. Так, исследуя, например, итальянцев, я понял, что всё искусство до ХХ века занималось художественной проблемой изображения человека. Тогда как сегодняшнее искусство (фотографию и фотоязыки я не рассматриваю) без этого изображения очень ущербно и фрагментарно. Поэтому для меня важны вопросы невосполнимых утрат, где и когда мы всё растеряли, можно ли что-то еще собрать. Если подытожить столетний опыт авангарда, окажется, что неизвестный декоратор XVI века, расписавший итальянское палаццо, который не представлен в музеях и не мелькает в книгах, по уровню художественной подготовки оказывается на три головы выше любой современной сверхзвезды. В этом весь абсурд нынешней арт-сцены и рынка.