Мат и электричка: бесконечная сложность поэмы «Москва-Петушки»
В России к писателям принято относиться с пиететом и благоговением, граничащим с чинопочитанием. Только по имени-отчеству, а лучше еще и с выразительным званием. Лев Николаевич, Александр Сергеевич, «Зеркало русской революции», «Солнце русской поэзии». В крайнем случае что-нибудь вроде «соловья Генштаба» — тоже, в конце концов, торжественно звучит. Даже молодой некогда хулиган Лимонов, забронзовев, превратился в колумниста Эдуарда Вениаминовича. Но есть один — теперь уже общепризнанный — классик, которого практически все вспоминают уменьшительно-ласкательной формой его имени, благо что редкого на Руси. Которое не случайно было и именем протагониста его главной книги. Точнее говоря, поэмы. Сегодня, 24 октября, Венедикту Васильевичу Ерофееву, всенародному Веничке, исполнилось бы 80 лет. В этот торжественный и светлый для каждого день литературный критик Константин Мильчин вспомнил для «Известий» о своем первом знакомстве с историей незавершенного вояжа из Москвы в административный центр Петушинского района Владимирской области — и как этот короткий текст перевернул и его жизнь, и историю русской культуры.
Момент засыпания
Матушка с раннего детства взялась за мое образование и читала мне на ночь взрослую классику. Мне было лет восемь, когда перед сном я слушал в ее исполнении «Мертвые души», «Мастера и Маргариту», а также «Москву–Петушки». Про то, как главному герою плохо в Москве; про то, как он беседует с ангелами; про то, как он приходит в буфет, а хереса нет, но есть вымя; про «и немедленно выпил», про «бедного мальчика» и «девушку с косой до попы», которые его ждут в Петушках; про коктейль «Слеза комсомолки»; про то, как главный герой до Петушков так и не доехал. Это было чистое экспериментальное просвещение, матушка хотела познакомить меня с одной из своих любимых книг, которая одновременно уже тогда являлась хоть и полузапрещенной (читали явно самиздат), но уже вполне классикой. А заодно с детства объяснить мне на понятных и живописных примерах, как именно не нужно выпивать. В любом случае из всех трех взрослых книг именно «Москва–Петушки» мне понравилась больше всего. И вот уже много лет я гадаю, что именно я, честный советский октябренок, понял и полюбил в этом одновременно шутливом и серьезном тексте.
Может быть, я воспринял этот роман в духе сатирического альманаха «Фитиль», фильма «Самогонщики», карикатур из журнала «Крокодил», понял как антиалкогольную пародию? Похожий на дурацкий анекдот факт, что первая публикация великой книги была на страницах журнала «Трезвость и культура», а первые критические рецензии оценивали именно как текст о вреде алкоголя, позволяет нам предположить и такую трактовку. Действительно, упрощенный взгляд легко может превратить величественную трагедию в комедию. Сильно пьющий герой — никудышный отец и никудышный работник, который хоть и живет в Москве, но никак не может попасть в Кремль, а всё время попадает на Курский вокзал. Он пытается доехать до Петушков, но и это оказывается слишком сложным заданием, а всё потому, что он всё время пьян, к тому же слышит в голове голоса и с ними разговаривает. Наверное, при определенной доле врожденного цинизма и полном отсутствии эмпатии с состраданием можно, конечно, и впрямь посмеяться над приключениями Венички. Тем более что дети вообще бывают жестоки. Но мне не хочется считать себя таким монстром.
Замутненность — от грусти
Так что же, может, я тогда, в свои восемь лет, едва выпустив из рук «Буратино», считывал сходу все скрытые отсылки к Священному Писанию, догадался, что герой здесь подобен Спасителю, а железнодорожная линия из Москвы в Петушки оказывается Виа Долороса, по которой герой следует на свою Голгофу, и, как и прекрасный филолог Марк Липовецкий, маленький я отметил, что евангельский сюжет здесь вывернут наизнанку, потому что «Нового Христа предает не Иуда (характерно, что даже упоминание об Иуде отсутствует в поэме, не говоря уж о каких бы то ни было персонажных соответствиях) — но Бог и ангелы». Нет, вряд ли. Как то слишком круто для восьмилетнего мальчика, пусть уже и готовившегося к скорбной судьбе литературного критика.
Или, может быть, я оценил карнавальную культуру поэмы, в которой высокое соседствует с низким, а духовное с телесным, как в случае с пересказом поэмы Блока «Соловьиный сад», где, как мы помним: «в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, (...) и прогулы». Нет, вряд ли я и это понял.
Что я вообще мог понять? Страдания неполноценного отца? Самое достоверное в истории мировой литературы состояние похмелья? Скабрезную шутку, где из фамилий двух израильских государственных деятелей Моше Даяна и Аббы Эбана складывается описание полового акта? Скрытые цитаты из Ленина? То, что поведение Венички соответствует поведению русского юродивого? Перевирая цитату из самого Ерофеева, я не знал, ни как очищается политура, ни отчего умер Пушкин. Так что же мне тогда так понравилось?
Отгадка может быть, в общем-то, довольно простой. Популярность, как национальная, так и мировая (а «Москва–Петушки» — один из самых часто переводимых на иностранные языки русских текстов), дается не просто так. Поэма бесконечно сложно устроена, и, если мы будем читать ее «с карандашом», она нам будет открывать всё новые и новые смыслы, всё новые и новые отсылки, литературные параллели, непонятные сперва зашифрованные цитаты. Стоит заметить, что комментарий Эдуарда Власова (впервые, кстати, изданный в Японии) занимает почти ровно в четыре раза больше страниц, чем собственно сама поэма. «Москва–Петушки» — это книга книг, вобравшая в себя едва ли не весь предшествовавший ее появлению корпус русской культуры. То, что не считывается сознательно, считывается подсознательно, поэма будет вам нравиться, даже если вы не сможете объяснить, в чем суть вашего чувства. Это и есть гениальность.