Типично русский: лики и лица Олега Целкова
В парижской больнице на 86-м году жизни 11 июля скончался Олег Целков. Ему было суждено первую половину жизни прожить в Москве, а вторую — во Франции. «Известия» вспоминают одного из последних представителей славной когорты художников-нонконформистов.
Олег Николаевич с советских времен никогда не изменял своим принципам — ни от кого не зависеть, не быть ни богатым, ни знаменитым, никому не кланяться и не гнуть шеи, держаться подальше от любых властей — будь то в Москве или в Париже. Гордый и независимый, в эмиграции он долгие годы оставался апатридом, жил с нансеновским паспортом.
Верный себе, он отказался и от звания российского академика, несмотря на то что всегда подчеркивал: «Я принадлежу к разряду не только русских, но и типично русских художников. Я весь полон русской живописи. Тут и Нестеров, и Суриков, и Александр Иванов, и Федотов, и Репин с Врубелем и Левитаном. Я и сам часть русской культуры… Ну а после смерти я останусь в моих картинах. В них отражены вся наша жизнь, литература, язык, пейзаж, климат».
Его молодость проходила в компании со знаменитыми шестидесятниками — верным другом, соратником и первым коллекционером Евгением Евтушенко, Беллой Ахмадулиной, Василием Аксеновым, Иосифом Бродским, который называл Олега лучшим русским живописцем из числа современников.
— Как и все настоящие художники, всю жизнь пишу одну картину, некий портрет, — рассказывал он «Известиям» о своих персонажах. — Каждый из них является одновременно и ликом, и лицом, и мордой. Можно назвать это физиономией, рожей, харей или уродом — как угодно. Придумано не мною, а народом.
Целков видел своих персонажей в «Спасе» Андрея Рублева, в суриковских полотнах «Меншиков в Березове», «Боярыня Морозова», «Стенька Разин», «Покорение Сибири Ермаком», в репинском «Мусоргском», в работах Малевича и Ларионова.
Точнее всех, пожалуй, сказал о Целкове другой нонконформист Михаил Шемякин: «Его работы — это смесь из светотени Рембрандта, пышной плоти Рубенса, помноженные на русское безумие и мощь варварского духа».
Учитывая огромные масштабы целковского дарования, выставок у него было сравнительно немного — и в России, и на Западе. Когда власти закрывали самые первые, как в Курчатовском институте в 1965 году, художник не удивлялся и не возмущался, потому что понимал — так должно быть. Не считал себя человеком публичным, называл экспозиции суетой сует. «Буду доволен, — уверял он, — если Бог мне поставит на том свете троечку».
«Я дружу со своими холстами, которых написал великое множество, — отмечал художник. — С утра до вечера не отхожу от мольберта». Любой истинный художник, по его мнению, стремится к тому, чтобы его слово прозвучало. Он знал себе цену, но повсюду чувствовал себя немножечко чужим.
К картине был прикован, как цепями, до гробовой доски, сравнивал себя то с Сизифом, то с каторжником. За сорок с лишним лет, прожитых во Франции, остался тем же живописцем, каким был и в Советском Союзе.
Олег Николаевич хвалу воспринимал с иронией. Аплодисменты, как и выставки, не любил. Жил подолгу отшельником в своей деревушке Он-ле-Валь, что в Шампани, насмешливо сравнивал себя с легендарным Пименом: «Я чистейшей воды 100-процентный индивидуалист. Не ведаю, какие и где выставки в мире идут, кто из наших живописцев выбился в большие люди».
Творческий процесс не прекращался почти до последних дней. С утра до вечера Олег Николаевич проводил у мольберта. Закончил холст, поставил его к стене и взял новый. Если после смерти они окажутся никому не нужны, шутил мэтр, их можно легко сжечь. Это рукописи не горят, а холст, дерево и краски пылают красиво.
Его жена Тоня Целкова, с которой он прожил более полувека, рассказала «Известиям», что незадолго до смерти он читал ей наизусть на больничной койке любимых поэтов — Маяковского и Есенина и даже пускался с ними в разговоры. Стихов он знал великое множество, блистательно их декламировал и писал сам.
Похоронят Олега Николаевича в его французской деревушке. Тем более что шутливую эпитафию он себе давно придумал: «Лежу в земле, не вижу вдаль. Ты упокоил, Он-ле-Валь».