«В Петербурге поэтов больше, чем водопроводчиков»
Андрей Аствацатуров считает, что читать только для удовольствия — значит напрасно тратить время. Уверен, что место силы Санкт-Петербурга — Петроградская сторона. И сожалеет о том, что среди героев современной литературы в ближайшее время не предвидится подобных принцу Гамлету или князю Мышкину. Об этом писатель и историк литературы рассказал «Известиям» в преддверии вручения премии «Ясная Поляна», на которую номинирован его новый роман «Не кормите и не трогайте пеликанов».
— Сквозной персонаж вашей полюбившейся читателям литературной серии, флагманами которой стали романы «Люди в голом» и «Осень в карманах», эскапист-одиночка, невротик и сноб, претендующий на статус интеллектуала. Что вас сближает и разделяет с повествователем новой книги?
— Мой герой предопределен, он игрушка. Затащили в постель — соглашается, хоть не очень-то и хотелось, появляется другая женщина — и всё начинается снова. Он воплощает идею отсутствия свободы воли, по сути религиозную: человек живет согласно предначертанному плану. В последние годы моя жизнь немного схожа с его существованием — я постоянно оказываюсь в таких ситуациях. Меня захватывает работа, я делаю всё, что должен, происходит какой-то карьерный рост, в котором я несильно участвую, за меня постоянно что-то решают. Наша современная жизнь во многом такова — люди перестают думать, становятся продуктами корпораций, отстаивают их интересы, а не свой индивидуальный путь. Так вымывается элемент осмысленного существования.
— Ваш герой больше напоминает типичных представителей 1970-х — скажем, героя Олега Янковского из «Полетов во сне и наяву».
— Так и есть, но всё же он ближе к началу 1980-х, в нем заметны черты поколения «Курьера» Карена Шахназарова и «Шута» Андрея Эшпая. Но в этом манипуляторе есть нечто демоническое, ницшеанское, мой персонаж далеко не таков — он становится жертвой, игрушкой окружения, человеком без свойств.
— Вам не кажется, что современная проза часто обращается к трагедии без героя?
— Этот образ вернул нам Роман Сенчин, написавший блистательный роман «Елтышевы» — по сути, современную версию еврипидовой Медеи. С одной стороны, он использует приемы мифа, с другой — прямые отсылки к Уильяму Фолкнеру и Тенесси Уильямсу, главнейшим трагикам ХХ века. Его герой одновременно глуп, несовременен и прекрасен, но он отказывается признавать, что жизнь умнее, чем он, отказывается учиться и погибает.
— А где же наши Эдип, Гамлет, Дон Кихот или князь Мышкин?
— Если бы возможно было их найти, вы бы мне этого вопроса не задавали. И герои, и мы, их авторы, слишком вовлечены в современные турбуленции, люди являются игрушками странных сил, не форматируют ни свой, ни наш мир. Единственное исключение — «Лавр» Евгения Водолазкина, но там есть некая уловка: житийный жанр, «хожение» по неведомым смертным мирам, мифологическая ситуация. Он конструирует нереального, не могущего существовать в современности героя. Его роман «Брисбен» в этом смысле более интересен, он показывает внутреннюю борьбу сильного героя. Возможно, Водолазкин создаст и более мощного героя, но пока он у него рефлексирующий, сомневающийся.
— А если бы вы решили написать роман о поколениях родителей или дедушек и бабушек, какие свойства обрел бы ваш герой?
— Мне кажется, он обрел бы характер бунтаря, пытавшегося вырваться из сети стереотипов интеллигентского поведения.
— Вы отмечали, что огромное влияние на американскую литературу оказал Достоевский, а кто из заокеанских писателей повлиял на наших прозаиков?
— Прежде всего открытый в 1960-е Хемингуэй и его стоический, брутальный, трагический, слегка опустошенный герой — людям того поколения требовалось мужество и одновременно рубленый, прозаический стиль существования. У него училась почти вся русская проза, в частности Довлатов. На русскую почвенную литературу оказал влияние Уильям Фолкнер, его умение показать человека, созданного ландшафтом, задать базовые вопросы: как погибнет мир, как протекает развитие жизни, несоразмеримое с человеком. Писатели-деревенщики единодушно признавались в любви к нему.
В меньшей степени, но очень важен оказался Сэлинджер в переводе Риты Райт-Ковалевой, несомненно прочитанный Василием Аксеновым и Валерием Поповым. Генри Миллер напрямую повлиял на Эдуарда Лимонова и всю его традицию, на всё наше поколение — Прилепина, Сенчина. Молодежь до сорока в основном поклонники Чарльза Буковски, писавшего о повседневности идеально просто, от лица абсолютно пустого, но невероятно мощного рассказчика.
— Как ученый, вы специализируетесь на англоязычной традиции. Какие современные американские и британские писатели обязательны к прочтению?
— Прежде всего интересен Дэвид Фостер Уоллес и его бесспорный шедевр — роман «Бесконечная шутка», этапная проза, завершившая ХХ век Джойса, Апдайка, Пинчона, открывающая нам, менее значительным писателям, новые пути за пределами постмодернистской оптики. Я читал его книгу три месяца с карандашом. В пародийном виде он дает бой и всей европейской философии — Канту, Гегелю, Кьеркегору, Витгенштейну, которым профессионально занимался. Вся мировая литература сейчас окрашивается Уоллесом.
Из англичан мне интересен игровой, отчасти коммерческий автор Джулиан Барнс, его «История мира». Третья фигура — Джонатан Франзен, автор семейных, философских, социально окрашенных и бескомпромиссных романов, однако идущий на поводу у блестяще выдумываемых сюжетов. Я много ждал от британца Тибора Фишера, автора «Философов с большой дороги» — это шедевр. Последующие его тексты не произвели столь сильного впечатления, но я жду и верю, что он нас осчастливит. И, конечно, Ирвин Уэлш, он был модным, но мы им немного пресытились.
— Справедливо ли утверждение, что понятие «литературная классика» сугубо индивидуально? По сути, это же просто сумма книг, которая меняет чью-то частную жизнь.
— Интересная мысль, но неверная. Правда в том, что если мы читаем лишь для удовольствия, то напрасно теряем время, отдыхая от самих себя. Имеет смысл читать книги, которые заставляют тебя писать, дают нужную оптику и импульс. Этот набор, и правда, у каждого свой. А классика — это книги, определенным образом влиявшие на развитие искусства и культуры. Если оно было сиюминутным, длилось 5–10 лет, речь идет о модных авторах, но если их воздействие усиливалось на протяжении десятилетий и веков…
О чем это говорит? Индивидуальный талант столкнулся с крайне важной общезначимой темой, меняющей судьбы, границы, поколения, культурный масштаб. Талант, обогащенный мощью проблематики, рождает шедевр — «Одиссею» и «Медного всадника». Между тем Пушкин писал много проходных, незначительных произведений, выбирая случайные темы, вроде «Графа Нулина», «Гаврилиады», «Царя Никиты и сорока дочерей», стихов «на случай» или про черную шаль — разумеется, не считающихся классическими.
— Уже семь лет вы ведете литературную школу, ныне на базе СПбГУ, и признаетесь, что научить писать сложно, а многие ваши коллеги полагают, что просто невозможно.
— Возможно всё, иной вопрос — нужно ли это кому-то? У каждого свой внутренний мир и понимание внешнего, каждый занят поисками собственного языка, сопряженного с пониманием философии жизни. Важно соединять эти вещи.
Наша школа показывает спектр путей, если повезет — один из них ученику подойдет, но во всяком случае он поймет, что ему не надо. Мой самый талантливый ученик не воспользовался ничем из моих уроков, но наши лекции и обсуждения вдохновили его на собственное творчество, все работы он писал от противного, и это принесло результат.
— Чтобы научиться писать, необходимо уметь читать?
— Бесспорно, это так. И наоборот. Оба мастерства взаимосвязаны.
— Возникает ощущение, что главными читателями ХХ века были поэты. Возьмем позднее поколение — Иосиф Бродский, Юрий Кузнецов, Борис Рыжий не просто прониклись традициями золотого и Серебряного века, а вступили с ними в продуктивный диалог, иногда в соперничество, чего не скажешь о выдающихся советских и современных прозаиках.
— Не соглашусь, работа идет. Павел Басинский, блестящий критик и прекрасный знаток Толстого, открыл нам нового Льва Николаевича и сделал это как историк, филолог и писатель с невероятно сильной интуицией. Захар Прилепин показал нового Сергея Есенина, а до этого — Мариенгофа, Луговского и Корнилова. Сергей Шаргунов написал сильную книгу о Валентине Катаеве. Существует проект «Литературная матрица» — учебник о классической русской и советской литературе, написанный современными писателями.
— Не кажется ли вам, что люди стали меньше читать и больше писать?
— Это так. В одном Петербурге живет более 7 тыс. поэтов — их больше, чем водопроводчиков. Это вызвано бумом соцсетей, возможностью молниеносно найти своего читателя. Но литературных школ у нас не так много — семь лет назад наша с Дмитрием Ореховым была единственной, чуть позже в Москве появилась Майя Кучерская, собравшая очень сильную команду.
— Заметным событием Московской книжной ярмарки стала ваша дискуссия с Евгением Водолазкиным о природе петербуржского текста. Какой уголок Северной столицы является для вас местом силы?
— Петроградская сторона, самая мощная в плане архитектуры. Этим районом город обязан гордиться — его модерном, конструктивизмом, квинтэссенцией духа ХХ века. И мой роман заканчивается проездом от Черной речки по Каменноостровскому проспекту, но самый важный для меня маршрут — Университетская набережная ближе к Дворцовому мосту, с которой виден весь город: и Зимний, и Петропавловка, и Адмиралтейство. Открыточный вид и вместе с тем трагическое место, где на мраморе остались следы снарядов, следы блокады. Эстетическое место, хранящее трагическую историю.