Рубен Давид Гонсалес Гальего стал лауреатом Букеровской премии за роман "Белое на черном", в котором он рассказывает о событиях собственной жизни - настолько страшной, что кажется, так может быть только в романах. Он родился в 1968 году, с рождения болен ДЦП, советские власти разлучили его с матерью, сказав ей, что он умер, а его сначала отправили в детский дом, а потом в дом престарелых (ему было 15 лет) - умирать. Он выдержал. Рубен Давид Гонсалес ГАЛЬЕГО побеседовал с обозревателем "Известий" Анной КОВАЛЕВОЙ.
- Что для вас получение Букеровской премии?
- Выигрыш в лотерею. Твой билет ничем не лучше и не хуже других. Вдруг он выигрывает. Ну не воспринимать же всерьез, что я - лучший писатель? Конечно, это не так.
- И что теперь?
- Буду и дальше пытаться понять жизнь, наблюдать, учиться, стараться что-то сделать. Может быть, получится, может быть, нет. Сдаваться не буду, это точно.
- Почему вы начали писать?
- Я жил в Новочеркасске, мое здоровье стало совсем плохим, и во время очередного сердечного приступа я вдруг увидел буквы на потолке. Это романтично звучит, но так было. И я стал записывать эти буквы, понимая, что умираю. Потом показал эти записи каким-то знакомым писателям, журналистам, и мне сказали, что так писать нельзя. Я это дело забросил. Потом, оказавшись за границей, я показал свои тексты русским эмигрантам, и мне сказали, что так писать можно и это очень даже ничего, просто несколько странный стиль. Я сел, быстренько написал несколько рассказов и сделал передачу на радио "Свобода". А потом мне Юз Алешковский сказал, что я - настоящий писатель.
- Вам понадобился Алешковский, чтобы понять это?
- Конечно! Я же не знал, да я и не хотел быть писателем. Я вообще не знал, чем буду заниматься, просто когда что-то новое находил, пытался делать это как можно лучше. Если бы меня не напечатали, я бы не стал продолжать.
- Но вас напечатали. Это изменило вашу жизнь?
- Да. Мне всю жизнь нравилось разговаривать с людьми, понимать другого человека. Когда мою книгу перевели на другие языки, случилось чудо - мне стали писать люди: французы, испанцы... И совершенно незнакомые люди понимали меня так, как я этого хотел. Но я не изменился, если вы это имеете в виду.
- Вы сказали - французы, испанцы... Вы себя испанцем не чувствуете?
- Я как грузин, который приехал в Москву. Он, наверное, неплохо говорит по-русски, может быть, ведет себя почти как русские, но все равно он останется грузином и воспринимать его будут как грузина. Но Испания - страна многонациональная и многоязычная, так что мне немножко легче, чем грузинам в Москве.
- В романе вы описали часть своей жизни - самую страшную, безнадежную, но оставили за кадром хеппи-энд - встречу с матерью спустя 30 лет, спасение из нетерпимой к инвалидам России и т.д. Почему?
- Потому что его не было - жизнь продолжается.
- У вас был.
- Нет, нет, нет. Жизнь продолжается, борьба продолжается, мне до сих пор приходится выживать, ничего не закончилось. И в жизни нет хеппи-энда, и в книге его тоже нет. А вообще роман подразумевает двух равноправных участников процесса. Если у вас в процессе чтения появляется ощущение безнадежности, это значит только одно: она у вас внутри. Мне кажется, в каждой истории из этой книги есть маленький хеппи-эндик. Например, для меня выжившая собака без ноги - это хеппи-энд. Мальчик без ног, который побеждает в драке и потом беззлобно идет к своему сопернику, обещавшему его убить, и предлагает пойти на рыбалку, - это хеппи-энд. Даже когда офицер дальней разведки заканчивает жизнь как офицер дальней разведки - это тоже хеппи-энд. Он есть всякий раз, когда человек не озлобляется.
- Вы считаете, перепилить себе горло тупым перочинным ножом, как сделал этот офицер, - это и есть счастливый конец?
- Конечно. Он же офицер. Их готовили к этому. Он это должен был сделать в 43-м, а сделал в 95-м. И до того, как перепилить горло тупым ножиком, он не сдавался, он боролся, пусть даже мишек шил. Для каждого свой хеппи-энд. И вообще люди мне писали, что книжка очень радостная и они смеялись во многих местах.
- Все дело в том, что мы знаем историю вашей жизни и в конце книги рассчитываем получить трогательный рассказ о маме.
- Встреча с мамой тоже была и радостной и грустной одновременно. Может быть, я еще об этом напишу. Но в тот момент мне нужно было сделать единый смысловой кусок. Я его сделал: если человек готов драться до последнего и не сдаваться, это уже хеппи-энд - и не нужно никаких дополнительных фактов.
- Некоторые критики обвиняют вас в том, что ваш герой, читай - автор, жалуется на жизнь, хотя у него она лучше, чем у многих.
- Это не жалобы. Я просто обозначаю свои амбиции. А насчет того, у кого жизнь лучше, у кого хуже... Я думаю, как жизнь сделал, так она и получилась. Я много книг прочитал, где люди жалуются без надежды, а я говорю о том, что хочу сделать. Я еще доберусь до Тибета.
- В самом деле?
- Не думаю, что это произойдет завтра. Но если мне будет пятьдесят, почему бы и нет?
- Вам когда-нибудь изменяют сила духа и выдержка?
- Каждый день. Я понимаю, вам хочется представить себе такого инвалида, железного дровосека, которому все нипочем. Но и у меня бывают грустные моменты, радостные, глухое отчаяние. В том-то и дело, что я - такой же человек, как и вы.
- Сколько в романе биографии, сколько вымысла?
- Не думаю, что больше, чем в "Дон Кихоте". Или меньше. Нет, правда. Когда Сервантес писал "Дон Кихота", он находился в сходной со мной ситуации: старый человек, без руки, без зубов, в тюрьме, с долгами, неспособный выйти и действовать физически. И он действовал посредством текста. Если спросите про ветряные мельницы, то их было вполне достаточно и в моей жизни.
- Не спрошу. Понятно, когда взрослый человек находит мотивацию, чтобы жить. Но где ее найти ребенку? Как вам удалось выжить?
- Ребенок ни о чем не задумывается. У него ведь выбора нет. Он просто идет вперед, встречаются обстоятельства: какие-то мешают, какие-то помогают. Дети вообще живучие, если приглядеться...
- То, через что вы прошли, может заставить возненавидеть все на свете, включая саму жизнь. С вами это было?
- Нет, конечно. Те, кто испытывал ненависть, умерли, потому что она не дает возможности выжить. Ненависть непрактична. Наверное, в этом тоже часть хеппи-энда.
- Вот нашла про вас: "1985-й. Телетрансляция. Москва. Кремль. В Георгиевском зале - генеральный секретарь Компартии народов Испании Игнасио Гальего. "Может, это твой дед, Рубен?" - оборачиваются телезрители в одном из детских домов далеко от Москвы. "Был бы мой дед, я б с вами тут баланду не хлебал", - отвечает тот". Так было?
- Конечно. Потом оказалось, что Игнасио Гальего действительно мой дед. Но тогда я подумал, что в Испании Гальего такая же распространенная фамилия, как в России Иванов. Я себя вообще не воспринимаю - ни тогда, ни сейчас - как чей-то внук. Понятия "дедушка" в моем словаре не существует. Я знаю, что был Игнасио Гальего, знаю его биографию. Все. У меня нет таких эмоций. Я до сих пор воспринимаю мир как детдомовец. Я до сих пор делю людей на своих и чужих, а мир - на черное и белое. И это никуда не уходит.