«В 97 лет творческое зерно не угасает»
22 сентября старейший российский композитор Григорий Фрид отмечает 97-й день рождения. Свидетель начала и конца советской музыкальной эпохи поделился с обозревателем «Известий» несколькими историями из своей личной летописи века.
― Говорят, что музыку после 80 лет вообще писать не удается никому. Где-то в этом возрасте даже у великих мастеров иссякал композиторский дар.
― Я с этим не согласен. Конечно, в силу возраста и того, что у меня по собственному желанию нет компьютера, от многого я оторван, лишен возможности ходить на концерты, в музеи. По моему ощущению, то, что я могу сделать, не представляет для окружающих интереса. Но мне не кажется, что угасает какое-то творческое зерно. В свое время я много преподавал, среди моих учеников — Геннадий Гладков, Александр Вустин, Алек Рабинович. Чувствую, что сейчас я учил бы лучше, интереснее, чем тогда. Интерес к жизни у меня сейчас очень большой. Каждый вечер я читаю не меньше двух-трех часов. Пристально слежу за тем, что происходит во всем мире в политике и в судьбах стран. С первого дня горячо переживаю за девушек из Pussy Riot, так как считаю недопустимым, что они полгода просидели в тюрьме, не будучи судимы. Презумпция невиновности не работает.
― Появляется ли в 97 лет какая-то особая мудрость — такая, какой не может быть в 40 или 50?
― Никакой мудрости в своем возрасте я не чувствую, наоборот: оглядываясь на свою жизнь, вижу, что она соткана из ошибок. Мог бы я их исправить, живи я еще раз? Не думаю: жизнь так устроена, что ошибки неизбежны и естественны.
— Я слышал, что вы — обладатель уникального в своем роде паспорта.
― Про паспорт я говорю с осторожностью, потому что его легко могут признать недействительным, а меня — несуществующим. Я менял паспорт в 2002 году. Отстоял большую очередь, получил новый документ и обнаружил, что родился я в 1915 году в Ленинграде. Я сказал паспортистке, что не могу взять паспорт, поскольку такого города в год моего рождения не существовало. Она надолго ушла к начальству, но вернулась ни с чем. Я решил не возникать.
― Вашу оперу «Дневник Анны Франк» регулярно ставят на Западе. Как вы думаете, виной тому музыкальные качества или политика?
― Думаю, что момент историко-политический в успехе этой оперы играет большую роль. Бесспорно, у немцев до сих пор сильно чувство вины. В Германии «Анна Франк» до сих пор идет в десятках городов. Специальные спектакли делаются для детей, для студентов. Но опера исполнялась и в Голландии, и в США. Однажды я обнаружил в своем ящике письмо с американской радиостанции, присланное обычной почтой. Это, кстати, красноречиво говорит о качестве работы наших спецслужб. В письме говорилось, что мою оперу будут передавать по «Голосу Америки», который в Москве глушат. Но если я уеду из города — смогу услышать свое творение. Я отправился к другу на дачу и действительно поймал на радиоприемнике свою оперу в великолепном исполнении. Конечно, организовать исполнение я мог. Но не хотел навязываться. Если бы мои старшие товарищи, руководители Союза композиторов сочли это нужным, они бы сделали это сами.
― Некорректный вопрос: приходилось ли вам идти на сделку с совестью?
―Нет, это корректный вопрос, каждый должен себе на него ответить. Мне кажется, что в те очень страшные годы мне удавалось этого избегать.
― В день смерти Сталина вы дежурили у гроба Прокофьева. Каким вам запомнилось судьбоносное для страны 5 марта 1953 года?
Честно говоря, меня смерть Сталина оставила достаточно равнодушным. Я никогда не был его поклонником, хотя в 1937-м полагал, что он, очевидно, не знает обо всем, что творилось, — иначе как это возможно? А когда Сталин умер, очень многие — даже из тех, кто его ненавидел, — боялись, что будет гораздо хуже. Прокофьев жил и умер в Камергерском переулке, где все тогда было оцеплено из-за смерти Сталина. С большим трудом тело Прокофьева удалось вывезти в Союз композиторов. Мне позвонили из Союза и попросили дежурить у гроба. Ночь с 5 на 6 марта я провел рядом с ним.
― Вам довелось общаться с Прокофьевым?
―Один раз. В 17-летнем возрасте я показывал свою токкату на приемной комиссии Музгиза (Государственное музыкальное издательство. — «Известия»). Во время перерыва Прокофьев подошел ко мне и сказал: «Молодой человек, ваша музыка мне за ухо не зацепилась». При этом он поклонился мне, согнувшись пополам, и отошел. Прокофьев был резкий, сухой, педантичный человек. Если он назначал урок на 4.30, а студент приходил в 4.25, Прокофьев открывал дверь, говорил: «Еще пять минут», и прямо перед носом захлопывал дверь. Это была западная точность, но не очень приятная.
― Ваш знаменитый МММК — Московский молодежный музыкальный клуб продолжает работу?
― Ему идет 48-й год. Человек тридцать из первых участников клуба ходят до сих пор. Тогда им было по 18 лет, сейчас они почти старики. В начале клуб был действительно молодежный — 40-летних мы уже не хотели принимать. Клуб был первым местом в стране, где можно было подойти с микрофоном к кому-то из публики, не договариваясь заранее, и дать ему высказаться. Меня спрашивали в райкоме партии: Вы знаете, что скажет тот или иной зритель? — Конечно, нет. — А как же вы позволяете ему говорить на весь зал? Выручал меня Хренников — он ко мне очень хорошо относился и часто служил для меня защитой. Когда умер Стравинский, я позвонил Хренникову и спросил: «Как я должен говорить о нем»? Он ответил: «Ты должен о нем говорить как о великом русском композиторе». Я поблагодарил, повесил трубку и с легкой душой говорил о нем как о великом русском композиторе.