Блокадница Диана Медведева в годы блокады Ленинграда была маленькой девочкой. Недавно женщина умерла, но ее рассказ о годах жизни в осажденном городе ранее записал супруг, заместитель председателя Всегерманского совета ветеранов Евгений Карчемник. По его словам, о пережитом в детстве жена рассказывала лишь изредка и это всегда вызывало у нее тревогу, волнение и слезы. Воспоминания своей супруги он передал «Известиям».
«Ощущение пронизывающего холода»
Мне было пять лет, когда случилось то, что затем продлилось три долгих тяжелых года. Я не помню, как и когда началась блокада, но ощущение пронизывающего холода я чувствую и сейчас, когда приходят воспоминания.
Холод заполнял всю комнату, не было уголка, где бы можно было согреться, а я лежала в кровати, замотанная тряпками, платками и одеялами. Мама рано уходила на работу, оставляя меня одну. Темно. Света не было. Снаружи одеяла было сыро и зябко, поэтому я высовывала только кончик носа, а выбраться из-под тряпок не было ни сил, ни желания.
Окно нашей комнаты, заклеенное бумажным белым крестом и задернутое занавесками, не пропускало звуков, да их и не было. Машины и трамваи не ходили, и поэтому никакого шума с улицы не исходило. Стояла тупая тишина. Только из радио доносился звук метронома, и под его монотонное тиканье я засыпала, а затем просыпалась, когда раздавался спокойный, уверенный голос диктора: «Говорит Ленинград. Говорит город Ленина». Который час, я не знала, да мне и не нужно было. Время делилось от ухода мамы до ее прихода.
Радио — это черная, круглая тарелка, висевшая в углу комнаты. Эта тарелка особым, очень знакомым проникновенным голосом рассказывала детские сказки, читала стихи, истории о детях из довоенной поры. Потом, повзрослев, я узнала имя радиорассказчицы, ее звали Мария Петрова. Еще в дошкольном возрасте я узнала из радио много стихов Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Позже стали передавать арии из опер, их я запоминала наизусть, так же как и стихи.
Временами передачи прерывались, и тогда на фоне дикого воя сирены, врывавшегося с улицы, радио говорило строго: «Внимание! Внимание! Воздушная тревога! Граждане Ленинграда, покиньте помещение и спуститесь в бомбоубежище». Но в бомбоубежище мы почти не ходили, потому что жили на пятом этаже, а ступеньки были обледеневшие и спуститься было сложно, да и не было сил двигаться.
В углу комнаты стояла круглая ребристая печка зеленоватого цвета, а рядом на коричневом куске железа, вероятно, сорвавшемся с крыши после бомбежки, стояла «буржуйка» с трубой в печку, такая же ржавая, как и лист железа. К стене прислонился старый пустой деревянный стол. Взгляд на него вызывал чувство голода, хотя это чувство не проходило никогда, только уменьшалось или увеличивалось.
«Мама спрятала кусочек хлеба»
Чтобы поесть, надо было вылезти из всех тряпок и найти, куда мама спрятала кусочек хлеба. Она прятала его, чтобы не съесть все сразу. Он всегда был в разных местах. Но я знала их все и обыскивала каждый, но часто хлеба не было нигде. Оставалось ждать прихода мамы.
Она прибегала с работы во время перерыва на обед, запыхавшись от подъема по лестнице, согревала воду, доставала хлеб, и это было счастье. Поев скудные кусочки хлеба, мама опять заматывала меня в тряпки, укладывала в постель, а потом в спешке убегала. Опаздывать на работу строго запрещалось, это грозило штрафом.
Вода была в алюминиевом чайнике и, когда температура воздуха в комнате опускалась ниже нуля, вода замерзала, пить ее было нельзя.
Когда мама была дома в выходной день, то мы варили столярный клей, который остался от папиной работы, он работал столяром. Этот клей представлял из себя плитки и бесформенный коричневый кусок, от которого мама отбивала топором более мелкие части. Мама во время войны стала работать на картонажной фабрике на станке, который делал картон для коробок под патроны. В цеху постоянно стояла бумажная пыль, все работницы кашляли, а у мамы после войны врачи определили бронхиальную астму.
Чтобы согреть комнату, надо было принести из подвала дрова, которые промерзли и слиплись. Для этого к нам приходила мамина сестра, и они вместе разбивали топорами эти тяжеленные сырые дрова и тащили их на веревках на пятый этаж. Я как могла им помогала. Я помню, что дров не хватало, а в пустых комнатах нашей квартиры, где умерли или уехали соседи, мы брали табуретки и стулья, которыми и топили буржуйку.
Мамина сестра, тетя Надя, работала на мукомольной фабрике. Там был очень строгий контроль за тем, чтобы люди не выносили муку с работы. На фабрике все носили белые халаты и такие же треугольники платков на головах. И я помню, что когда тетя Надя приходила к нам домой после работы, она снимала с себя всю одежду и стряхивала их над столом. Попавшая в складки одежды мучная пыль падала на стол, и так наскребалась горстка муки, из которой можно было сделать лепешку.
Иногда голод становился настолько нестерпимым, что приходилось обрывать обои, которые клеили на газеты, а сами газеты на стены. Я своим тонким пальчиком отковыривала кусочки обоев и выгрызала кусочки клея. Клей для этих нужд делали из муки или крахмала, поэтому, ободрав со стен обои и собрав клей, мама варила его в кастрюльке, получалась жидкая мучная каша. Туда добавляли разведенную горчицу, невесть каким чудом сохранившуюся в пачке. Таким образом, ненадолго голод утихал. Это было маленькое счастье.
Но настоящим удовольствием было, когда мама приносила с работы кусочек шоколадки, который ей давали за хорошую работу как награду. Фотография мамы висела на фабричной доске почета. Также к праздникам выдавали немного крупы или масла.
Еще большим удовольствием было, когда мама наливала в тазик теплой воды, раздевала меня, мыла мою стриженую голову и обтирала тело. Она говорила, что это нужно, чтобы не было вошек. Я счастливая засыпала. Но порой голод был настолько нестерпимым, что я проверяла пальчиком все мелкие трещинки и щелки в столе, и иногда удавалось найти какую-нибудь завалившуюся туда крошку.
С нами жила бабушка, она вообще не вставала с кровати, а причитавшиеся ей крохи хлеба отдавала нам с мамой, так как знала, что всё равно скоро умрет. Однажды утром я проснулась от писка крыс, открыла глаза и увидела, как одна из них ела бабушкину косу. Страшно не было, но эта картина застыла в памяти на всю жизнь.
«Папы больше нет»
От папы долго никаких вестей не было, но однажды в комнату постучался солдат и принес сообщение, что папа пропал без вести. Так мы узнали, что папы больше нет. А позже, уже после освобождения, пришел папин товарищ по военной службе и передал маме самодельный железный медальон, в котором был клочок бумаги и запись: «В случае моей смерти передайте эту записку моей жене и дочери». И стоял наш адрес. Этот медальон, сделанный из расплющенного патрона, я храню до сих пор. Это ниточка, которая меня соединяет с папой.
Воспоминания о его гибели до сих пор тревожат меня и вызывают вечные вопросы «За что?» и «Почему?». Мучает также вечная тревога, как он погиб, при каких обстоятельствах, под танком ли или от пули. Я запомнила папу как очень доброго человека, который любил меня, носил на руках. Также я помню, как мы с папой до войны ели мороженое в парке.
На работе маме предложили меня отправить вместе с другими детьми в эвакуацию. Мама сначала согласилась, а когда стало понятно, что неизвестно, куда повезут детей, она отказалась, и так я осталась жить в блокадном городе до конца.
На улицу мама мне строго-настрого запретила выходить, но я однажды ослушалась и спустилась к воротам. У входа во двор по краям воротной арки стояли каменные тумбы. Я встала около одной из них и наблюдала в небе настоящий воздушный бой. В небе с воем носились три самолета. Один из них, видимо, немецкий был в свете лучей прожекторов, и я видела, как он задымился и стал с воем падать. Оказавшийся рядом милиционер обрадовался, повернулся ко мне, видимо, хотел поделиться радостью от увиденного, и заметил меня. Подошел ко мне и спросил, где я живу. Я сказала, и он строго приказал мне идти домой.
В другой раз я дошла до садика, он назывался Зеленинский, и там солдаты надували огромный дирижабль, а потом подняли его и понесли на веревках, а я шагала с ними рядом, высоко поднимая ноги, чувствуя гордость и сопричастность с ними. Я запомнила, что солдаты смотрели на меня и улыбались.
Еще я помню, как мы с мамой ходили за водой на Неву, так как мы жили недалеко от реки. Мы брали санки и большой бидон. К проруби во льду надо было спуститься по ледяным, скользким надолбам, образовавшимся от пролитой воды, и меньшим бидоном зачерпнуть воду из проруби, а затем перелить ее в большой. Так мы делали несколько раз, и мама однажды поскользнулась, но падения в прорубь удалось избежать. Я своими слабыми ручками помогала маме во всем.
Однажды мама не пришла домой, я ждала ее и ждала. И вот, наконец, появилась мамина подруга, тетя Шура, которую я знала, и сказала, что мама в больнице, так как на нее обвалился край разрушенного бомбежкой дома, и мне одной нельзя оставаться в квартире. Я пошла с ней и некоторое время жила у нее. Работницы фабрики всегда помогали друг другу. Кроме ежедневной работы, по воскресеньям они еще разгребали завалы разрушенных домов. Там и произошла беда.
Я не помню, как долго мама болела, но зато помню, что тетя Шура меня брала с собой на фабрику. Там было тепло, и я ходила по цеху и смотрела во все глаза на работу огромных машин. Меня все жалели и давали кусочки хлеба. Однажды я видела, как бомба попала в соседний от нас дом и как он разрушился.
«Так мы выживали»
Еще я помню, когда мама пришла домой очень расстроенная и рассказала, что, когда она стояла в очереди в булочную, к ней подбежал какой-то очень худой мальчишка лет пятнадцати в черной шинели и стал рвать у нее из рук сумку, в которой были талоны на хлеб. Он был так слаб, что не смог сделать этого, а мама вцепилась в сумку так, что скорее бы умерла, чем отдала. Он убежал, едва передвигая ноги. Утрата талонов означала верную смерть для всех. А мама потом очень жалела его.
Когда весной становилось теплее, мы с мамой ходили на огород в Зеленинский садик, там на клочке земли сажали семена лука или картошку. Никто друг у друга всходы не воровал. Все были в одинаковом положении.
В школу я не ходила, но умела читать. Я читала помногу всю свою жизнь. Арии из опер звучали долгое время у меня в голове, и до сих пор многие из них я помню наизусть. Когда слушала эти арии, рождались какие-то образы. Я представляла себе толстого человека в чалме, индуса, с большим количеством колец на пальцах из арии индийского гостя, который поет сладким голосом «Не счесть алмазов в каменных пещерах», или страшного рогатого черта Мефистофеля из оперы «Фауст» со словами «Сатана там правит бал». Тогда я вжималась в постель, закутывалась плотнее в тряпки, было очень страшно.
Так мы выживали. Я часто задумывалась, почему мы выжили. И поняла, потому что мы держались друг за друга, помогали друг другу. Мои тетушки, и соседки, и мамины сослуживицы были добрыми людьми и смогли, сплотившись, пережить это трудное время.
Наконец, пришло освобождение от блокады, и я помню, как мы радовались! Ходили на площадь и смотрели салют. Но главный салют в день победы над фашистами я помню очень хорошо. У Невы было очень много народа, все веселились, а когда разноцветные огоньки взмывали в небо, единым голосом воодушевленно кричали «Ура!». С тех пор мне нравятся салюты и фейерверки.
Кончилась война, я поступила в хореографическое училище имени Вагановой. Так протекало и закончилось мое блокадное детство и началось взросление.