Про «маму анархию» слыхали, вероятно, все — хотя бы со слов Виктора Цоя. Однако с истоками движения, отрицающего всякую организованную деятельность, знакомы не столь уж многие — как и с удивительной биографией одного из первых в мире анархистов, нашего соотечественника князя Кропоткина. Новая его биография, написанная двумя российскими историками, давно специализирующимися на предмете, дает хорошую возможность исправить пробел в образовании. Критик Лидия Маслова представляет книгу недели — специально для «Известий».
Вадим Дамье, Дмитрий Рублев
«Петр Кропоткин: Жизнь анархиста»
М.: Альпина нон-фикшн, 2022. — 664 с.
Биография «самого известного анархиста планеты Земля», как называют Петра Кропоткина авторы книги, контрастно сочетает прогрессивные рассуждения о «постиндустриальном обществе» и архаичную высокопарную риторику байопиков для советских детей. Вчитываясь в первую главу «Воспоминания о детстве, или Скрытая жизнь» (так назвал будущий конспиратор Петр «одно из своих литературных произведений, написанных в пятнадцатилетнем возрасте»), вспоминаешь книгу 1964 года «Детство Лермонтова» Татьяны Толстой, где маленький Мишенька героически отбивает крепостных крестьян у деспотичной бабки Арсеньевой.
Видимо, похожая сердобольность была с младых ногтей свойственна представителю одного из самых знатных родов России Петру Кропоткину. Психологию своего героя Дамье и Рублев иллюстрируют цитатами из американского историка Мартина Миллера, автора исследования The Psychological Roots of Kropotkin Anarchism: «Слуги были единственным облегчением от террора семейного авторитаризма, с которым он сталкивался ежедневно. В любой момент, за любой акт непослушания Петр мог быть наказан отцом, матерью и воспитателями. Напротив... крестьяне стали его защитниками и источником эмоциональной безопасности». Но и сам он с детства ощущал ожидания, возлагаемые на него крестьянами: «...он воспринимался слугами как альтернатива угнетательскому авторитаризму его отца».
К счастью, не вся «Жизнь анархиста» нашпигована такими неудобоваримыми цитатами из американца, и использование русскоязычных источников (прежде всего «Записок революционера» самого Кропоткина, его переписки с братом Александром и воспоминаний племянницы Екатерины Половцовой «Апостол правды и братства людей») значительно оживляет чтение, создавая весьма живой и симпатичный портрет пустившегося на революционные приключения аристократа, «кающегося дворянина».
Есть несомненное обаяние и шик в том, как смело Кропоткин бросает на алтарь борьбы за человеческое равенство свою карьеру ученого, который мог бы возглавить Русское географическое общество, но не пожелал становиться «паразитом-нахлебником», какими ему стали казаться все люди умственных занятий. Ход его рассуждений в письме к брату таков: «Лучше сознавать себя таким же пролетарием хотя и с умственным капиталом, которого он не имеет, лучше искать такой работы, от которой польза была бы прямее, — искать, потому что кто может поручиться, что его работа именно будет такою».
Герой «Жизни анархиста» (чье политическое завещание носило отчаянное название «Что же делать?») иногда напоминает автора знаменитого романа Николая Гавриловича Чернышевского — точнее, того Чернышевского, которого изобразил Владимир Набоков в романе «Дар». Главу, посвященную Чернышевскому, принято считать довольно злой карикатурой на Черныша, как его называет набоковский герой Годунов-Чердынцев в разговорах с подругой. Однако между строк там прочитывается своеобразное объяснение в любви, пусть и выраженной в парадоксальной насмешливой форме. Злоязычный Набоков как бы маскирует свое сочувствие и симпатию под пасквилем, а у Дамье с Рублевым получается наоборот: стараясь создать максимально восторженный портрет Кропоткина, они нечаянно скатываются в сторону пародии.
Особенно когда предоставляют слово самому герою, позволяя ему откровенничать о своей личной жизни в немного водевильном ключе. Вот, например, описание одной замужней возлюбленной Кропоткина в его дневнике, которое, по мнению Дамье и Рублева, «не лишено некоторого эротизма»: «Рик ужасный ребенок, довольно глупенький, наивный, но многое ей, конечно, прощается за ее молоденькое лицо, статную талию, хорошенькие плечи и премилые т..., которые так и обнажаются, когда она танцует польку, и все заглядывают туда, туда...». В женском вопросе авторы книги даже претендуют на «эксклюзив», делая маленькое открытие: «Похоже, в отношениях с женщинами Кропоткину мешал один небольшой комплекс, о котором не пишет никто из его биографов, — близорукость... Так, на балу в Чите он стесняется пригласить женщин на танец: «Беда быть близоруким. Я не решился подойти к дамам, чтобы не промахнуться, не подойти к незнакомой вместо знакомой».
Но даже подобные слегка анекдотические штрихи не могут принизить образ героя, у которого, по наблюдению биографов, было три возлюбленных, «которым он остался верен до конца жизни»: «В Сибири и после Сибири была Наука, а затем — Анархия и Революция!» Надо сказать, части книги, связанные с анархией и революцией, нередко проигрывают этнографическим зарисовкам Кропоткина, например, посвященным бурятской кухне или особенностям местного алкоголя:
Автор цитаты
«Тарасун, иргон, архи — бурятская молочная водка или самогонка... Еще его называют «молочный виски», по цвету похож на охлажденную анисовку — узо или пастис. В дневниках Кропоткин даже с интересом рассказывает о технологии изготовления тарасуна. Судя по всему, Петру Алексеевичу этот напиток нравился. Во всяком случае он ни разу его не ругает, как, например, ханшину (она же байцзю или шаоцзю) — китайскую водку из проса или пшеницы, нередко покупаемую многими российскими туристами в дьюти-фри аэропортов Китая»
В Европе, куда после смерти отца, оставившего ему наследство, Кропоткин поехал набираться революционных идей, алкогольные вкусы его изменились, да и горные пейзажи вокруг Женевы, похоже, немного потеснили в сердце анархиста любимую Сибирь. «Здесь до такой степени хорошо, что я решительно не понимаю, чего люди, ничем не привязанные собственно к русской почве, киснут в своем противном Петербурге или Москве», — пишет Петр Алексеевич брату. В кафе ему понравилось местное белое вино. Но «страшная дороговизна припасов и квартир» расстраивает.
С большой нежностью высказывался Кропоткин и о Скандинавии: «Уже в Выборге ему понравился местный «шведский стол». «За марку тебе дают тарелочек до 15 со всевозможными закусками — икра, угорь жареный и маринованный, цыплячьи лапки, копченая говядина и т.д. и т.д. Всё вообще прекрасно, а на берегу залива, после 6-часовой ходьбы, с местным пивом очаровательно». Идея шведского стола как справедливого распределения «по потребностям» потом пригодилась мыслителю в брошюре «Коммунизм и анархия». Да и вообще такие человечные бытовые очерки и сценки из повседневной жизни гораздо лучше характеризуют Кропоткина и его мировоззрение, чем скучные описания бесконечных дрязг между различными фракциями социалистов в Интернационале, не способных прийти к консенсусу в вопросе, как лучше разрушать государство кровопийц и эксплуататоров: изнутри или снаружи?