Сергей Самсонов считает, что неважно о какой войне идет речь — в литературе она превращается во вневременное и непрерывно длящееся событие, где красные кавалеристы на всем скаку попадают в орды Чингисхана, а конники монголов — в ряды Красной армии. Накануне презентации своего нового романа «Высокая кровь» на книжном фестивале «Красная площадь» писатель-баталист рассказал «Известиям» о новой военной прозе, отличиях истерна от вестерна и разнице между исторической и художественной правдой.
«Трагедия донского казачества — это противоестественный отбор»
— Ваш новый роман «Высокая кровь» сравнивают с «Тихим Доном» Михаила Шолохова и «Кровавым меридианом» Кормака Маккарти. Насколько вы ориентировались на эти книги, что с ними сближает, а в чем, может быть, хотели отстраниться от шолоховской натуры?
— Я ориентировался по ним, как по звездам в чистом поле. Или как стрелка компаса ориентируется на два магнитных полюса Земли. Об этих книгах можно бесконечно долго говорить, так что придется ограничиться одним лишь словом — «совершенство». У Шолохова меня более всего потрясает его особенная, двойственная оптика — с одной стороны, эффект мощнейшего дистанцирования, взгляд как бы с птичьего полета, с гигантской высоты, тот, что уравнивает в правах человека и божью коровку на его рукаве. С другой стороны, взгляд изнутри, как бы из масляного слоя той картины, которую он пишет. «Кровавый меридиан» Маккрати, мне кажется, — некий онтологический двойник «Тихого Дона» при всей разности языков этих книг.
— Почему вы решили поместить свою историю именно в казацкий антураж?
— У меня не было намерения писать о казачестве как о социокультурном феномене, особенном сословии или, скажем, отдельном народе. События «Высокой крови» до известной степени могли бы разворачиваться в любом регионе России, но для меня был важен образ открытого и беспредельного пространства — ледяной пустыни или степи, по которой «бродит лихой человек». Это наш национальный локус, где «звенит тоской острожной глухая песня ямщика», это пространство, воспитавшее русского человека с его тоской по беспредельной воле и с его же смирением перед судьбой. Его не изменить, как и саму природу.
Казачество же — это, если можно так сказать, сгущенные в экстракт, возогнанные свойства национального характера. К тому же казак — уникальный тип воина-землепашца. Налево коса висит, направо — шашка. Ударили сполох — он за шашку берется, не ударили — за косу, за плуг. И все казачьи песни играются уже за гранью смерти. Их поет человек, в любой момент готовый умереть, покинуть этот мир со всеми его радостями и красотами.
— В чем, на ваш взгляд, драма казачества?
—– То, что произошло с качеством в 1920–1930-х годах, — это антропологическая катастрофа. Вымирание вида, истребление. Так кроманьонцы стерли с лица земли неандертальцев. Человеческая история — к великому сожалению, история вытеснения одних видов другими. Новейшие политико-социальные идеи, научный и технический прогресс уничтожают целые сословия и этносы: буржуазия вытесняет аристократию, появление мануфактур приводит к разрушению натуральных крестьянских хозяйств. Хотя трагедия донского казачества — нечто вопиющее, конечно, это уже какой-то противоестественный отбор.
Советская власть определенно видела в казачестве своего «видового» врага, непримиримого, неперевоспитуемого, неукротимую и темную стихию, управляемую полузвериными инстинктами и частнособственническими устремлениями. Во многом это было связано еще и с тем, что первые большевики, конечно, шкурой помнили казачьи нагайки и казаки для пролетариата были одним из самых страшных ликов «проклятого царизма», звериным оскалом самодержавия, если угодно.
Казак упорно не желал утрачивать признаки вида, породы, те ценности свободы, частной собственности, служения без холопства, которые он унаследовал от предков, как далматинец свои пятна, а зебра — полоски. Советская власть же сводила «полоски» каленым железом. Одни казаки не захотели вырождаться, предпочтя умереть, другие же, напротив, сохранили жизнь и потеряли себя.
— Ваш главный герой, командарм Леднев, не принадлежит к привилегированному казачьему сословию, подчеркивается, что он «черный мужик», в какой-то мере облагодетельствованный войной. Он — ее сын и ангел-хранитель?
— Конечно же, это один из доминирующих мотивов, он во многом предопределяет выбор главного героя между красными и белыми. В некотором смысле это Каин, изверившийся в вышнем божественном промысле и мстящий брату своему, которому досталась вся Господняя любовь. На сторону революции вставали не только униженные и оскорбленные — зависть, чувство социальной, классовой несправедливости были одним из главных побуждений людей, ущемленных в правах.
«Бездарны и ничтожны — значит, равны»
— Жанр романа определяется как истерн, в чем его особенности? Чем он отличается от вестерна — только ли тем, что для героев вестерна мотив скорее личный (золотоискательство, захват территорий, месть), а в истерне регистр повышается до идейного противостояния?
— По сути, и вестерн, и истерн — примерно один и тот же набор формальных признаков. Авантюрный сюжетный костяк, на нем можно наращивать что угодно. И если это не чисто развлекательная вещь, а нечто, имеющее отношение к искусству, жанровые рамки просто взрываются. Конечно же, советский истерн что-то такое провозглашает: вот сейчас добьем банду — и заживем в прекрасном новом мире. И золото передается на нужды голодающих детей. Но всё это относится скорее к идейно-воспитательной работе и к зарплатной ведомости.
— Ваши герои говорят, что их конфликт непримирим. И сами себя в этом как будто убеждают. Один из них объясняет народный гнев так: «Он ненавидит аристократию, смертельно, как волки ненавидят собак… Ведь это-то и есть неравенство, причем куда более мучительное, чем между богатством и бедностью. Бедность что — любое материальное имущество можно обобществить, а чтобы научиться понимать стихи, возможно, и жизни не хватит. Для этого нужны среда, преемственность».
— То, что вы цитируете, — один из верхних пластов проблемы, ее социальный аспект. Герои каждый по-своему приходят к неоригинальному, но верному выводу: изначальное, врожденное неравенство людей непреодолимо. Разрыв между богатыми и бедными возможно сократить, как и разрыв по уровню образования, культурного развития, но как быть с разделением людей на одаренных и бездарных, красивых и непримечательных? В этом, собственно, и заключается один из смыслов названия романа. Высокую кровь нельзя отобрать и присвоить. Этот биологический, бытийный предел, в который уперлась русская революция. Недаром образованные герои так часто вспоминают каннибалов-дикарей, которые съедали мозг и сердце своего врага в надежде, что к ним перейдут его ум, сила, храбрость.
Болезненное ощущение неравенства — это, конечно, не специфическая русская черта, а общечеловеческое свойство. Просто западный человек — в диапазоне от Наполеона до Цукерберга или от д`Артаньяна до великого Гэтсби — как правило, пытается решить проблему в одиночку, что называется, пробиться и подняться. А русский человек — по крайней мере, именно в ХХ веке, в его первой половине — стремится не преодолеть сословные преграды, а перевернуть законы мироздания и даже изменить саму природу человеческую.
«Сознание неправды денег в русской душе невытравимо», — так, кажется, у Цветаевой. Так что решение вопроса о неравенстве — не в биологическом, а в социальном аспекте — мне представляется, отложено на будущее. Сейчас униженным и оскорбленным вместо иконы показывают добавленную реальность, в которой каждый может стать кем хочет. И разного рода ничтожеств показывают: смотри, мол, если уж такое чмо смогло раскрутиться в тик-токе, то и ты тоже сможешь. Он ведь ничем тебя не лучше. Бездарны и ничтожны — значит, равны.
«Я «придумывал» то, что было, а не то, чего не было»
— Насколько сложно сегодня писать на историческом материале? Важно ли вам сверяться с учебниками и архивными документами или у литератора может быть свой взгляд на события?
— По-моему, свой взгляд на события, о которых ты прочитал в архивных документах, мемуарах, — это и есть суть исторического романа. Литератор в данном случае не придумывает обстоятельства, а переносит их в измерение изящной словесности. Например, в начале Первой мировой солдаты на Восточном фронте наблюдали солнечное затмение — это факт, зафиксированный, придумывать его не надо, но надо как-то описать. Что красные осенью 1920-го взяли Крым — тоже факт, но у Булгакова это одна художественная реальность, а, скажем, у Малышкина — другая. И ни тот ни другой не придумывают, что красным в этом деле помогли пришельцы с далеких планет или древнее колдовское заклятье.
Что там происходит на поле фантастики и альтернативной истории, судить не берусь, но, в сущности, это довольно занятные умозрительные конструкции, они зачастую производят шокирующий эффект. Но мне это неинтересно, поскольку реальная история — щедрый поставщик сюжетов, обстоятельств, прототипов, типажей. В своей книжке я шел по пути реального войскового соединения и реального красного командира с трагической судьбой и «придумывал» то, что было, а не то, чего не было.
— Три ваших последних книги — о войне. Сложилось ощущение, что поле брани и в этом романе — единственное место силы. Мужчины влюблены в войну, как в роковую красоту: она срывает маски, жалует, лишает, обнуляет, уравнивает.
— Мне совершенно нечего добавить к тому, что в этих книгах сказано. Три совершенно разные войны. Могу сказать лишь то, что, обращаясь к разным временам и местным обстоятельствам, действительно попадаешь в единый пространственно-временной континуум. Понимаешь, что вот этот довольно небольшой клочок земли топтали сначала сандалии римских легионеров, потом кони гуннов, ордынцев, казаков, буденновцев и так вплоть до траков новейших машин.
То есть, с одной стороны, ты пишешь о конкретной Гражданской войне, а с другой — о войне вообще, как о вневременном и непрерывно длящемся событии, и красные кавалеристы на всем скаку перетекают в орды Чингисхана и обратно. Война ничего не меняет в миропорядке, она его часть, быть может, даже его суть, первопричина, на что указывал еще, кажется, Гераклит. Весь наш опорно-двигательный аппарат, обоняние, зрение, слух изначально были созданы единственно для выживания, непрестанной и пожизненной внутри- и межвидовой борьбы за пропитание и размножение.
Война соблазнительна своей простотой, звериной правдой действия, она вызывает зависимость адреналинового свойства, и человеку уже, в сущности, неважно и неинтересно, кем он был до войны, кем станет после нее. Миг «упоения в бою» самодовлеющ и сверхценен. Но это не единственный наш ген, и потому неведомо откуда — в сознании ли человека, свыше ли — появляется Христос и наказует: «Не противься злому». Отсюда и колебания между правдой Евангелия и правдой упоительного зверства.
— В ваших книгах важна речевая действительность, как у Платонова, Шолохова, Бабеля. Как вам удается конструировать речь разных персонажей? Каковы ее источники?
— Да-да, великие народные чревовещатели — Платонов, Шолохов и Бабель. У них не авторский язык, а речь, транслируемая автором как инструментом языка. Так соки почвы, поглощенные растением, преобразуются в структуру его стебля, листьев и цветков. Словом, уровень недостижимый. Мне важно иметь его перед глазами как некий идеал, с которым соотносишься примерно так же, как обезьяна с человеком. И, соответственно, по-обезьяньи подражать, нащупывать что-то более или менее органичное, конструировать какие-то приблизительные речевые характеристики. Отчасти по словарям казачьих говоров, отчасти по тому, что каждый день слышишь вокруг. В зависимости от задачи, от того, про кого и про что сочиняется. Источник, в сущности, всегда один — вокруг тебя с рождения всё время что-то говорят.
Справка «Известий»Сергей Самсонов — лауреат «Ясной Поляны», премий журнала «Знамя» и «Октябрь», финалист литературной премии «Национальный бестселлер» — родился в городе Подольске Московской области, окончил Литературный институт имени Горького. Автор романов «Аномалия Камлаева», «Соколиный рубеж», «Держаться за Землю», «Высокая кровь».