Так причитал Заратустра: книга для чтения при конце света

Евгений Бабушкин в поисках потерянного времени
Лидия Маслова
Фото: ИЗВЕСТИЯ/Александр Казаков

Петербуржец Евгений Бабушкин, которого отдельные восторженные критики сравнивают с Джойсом, Кафкой и Платоновым одновременно, наделал шума три года назад своим дебютом — «Библией бедных», номинированной на «Нацбест». Новый сборник рассказов Бабушкина при ближайшем рассмотрении оказался, скорее, искусным коллажем из свежего и уже изданного материала, но таковы уж правила игры в (пост)модернизм. Критик Лидия Маслова представляет книгу недели — специально для «Известий».

Евгений Бабушкин

Пьяные птицы, весёлые волки

Москва: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2020. — 347 с.

В новом сборнике Евгения Бабушкина опытный читатель обнаружит множество историй из его прошлой книги «Библия бедных», только расположенных немного в другом порядке и перемешанных с новыми текстами. Третий раздел нынешнего издания «Сказки из-под земли» вообще целиком взят из «Библии бедных», но теперь снабжен существенной ремаркой: «Читать вслух до, после или вместо конца света»: возможно, три года назад писатель прежде всего боялся индивидуального конца, а теперь на первый план вышел глобальный апокалиптический ужас.

Впрочем, выглядит этот коллаж из старого и нового вполне органично и естественно — компактные сказки и притчи, которые сочиняет Бабушкин, можно перетасовывать как угодно, потому что содержание их всех примерно одинаково: человеческая жизнь ужасна, полна кошмарных происшествий, страданий и издевательств одних людей над другими. Вот одна из ключевых фраз ко всему бабушкинскому творчеству, его квинтэссенция: «Бог сделал и это, и это, всё это большое пространство, чтоб мы тут все сгорали от любви. А дьявол сделал, чтоб мы сидели по углам от ужаса. Дьявол сделал время. Оно на исходе, сказка кончается».

Писатель Евгений Бабушкин
Фото: vk.com/ebabushkin

Страх перед временем, неумолимое течение которого обещает неминуемую смерть, — один из важнейших лейтмотивов Бабушкина, который вертит эту свою фобию так и сяк при малейшем удобном случае: «Они носили одинаковые кольца и одинаково картавили. Но она боялась дождя, а он — времени». Или: «— Вот ещё запиши: время. Мне хотелось маленькую, лёгкую, каменную, неподвижную грудь. Чтобы навсегда. Чтобы не предала, не изменилась. А моя сегодня ближе к земле, чем вчера. Время, Бабушкин. Время!»

Сам автор в своей пугливости прекрасно отдает себе отчет: «Я обычно молчу о месте и времени, так спокойней, так не страшно состариться». Однако напрасно он избегает реальности: когда сказочник Бабушкин вспоминает о своем журналистско-репортерском прошлом и переходит от абстрактных умозрительных притч к описанию конкретных мест и событий, то читать становится существенно легче, а порой даже и увлекательней.

Как, например, в рассказе «Путешествие по Берлину с волком и его тенью», который примыкает к старой вещи «Московская азбука» и построен по тому же алфавитному принципу: на каждую букву сочиняется коротенькая зарисовка. Если в «Московской азбуке» на букву А — ад («Тут — говорят — ад. Врут: никто не горит, не корчится»), то у немцев вместо «ада» — светофор (Ampel), который тоже требует адского терпения: «Сейчас начнётся, надо только шаг. Но светофор уже минуту красный». Так Бабушкин сигнализирует об удивительной берлинской специфике — нежелании аборигенов переходить даже абсолютно пустую дорогу на красный цвет.

Светофор на фоне квадриги Бранденбургских ворот в Берлине
Фото: TASS/DPA/Jörg Carstensen

Смысловой центр тяжести сборника находится примерно посередине: за «Путешествием по Берлину» следует «Грустный русский для начинающих», где перечислены основные мировоззренческие и лингвистические наклонности автора. В первом же уроке «Звуки» он объясняет, почему именно русский язык больше всего располагает к нытью: «Главная наша буква — Ы. Звук у неё — будто ударили спящего. Уведите язык в гортань, растяните губы, очистите сердце, чтобы просто пусто бегало по кругу. Попробуйте: ы-ы-ы». После чего предлагается упражнение на повторение слов «быть и ныть», которые в бабушкинской картине мира означают примерно одно и то же.

Благосклонные к писателю критики называют в качестве его предшественников, кроме прочих, Хармса и Платонова. И правда, можно усмотреть что-то хармсианское в такой конструкции: «У Ульяны вырос ус. Ну не то чтобы ус, а такой огромный волос. Вырос прямо на щеке у Ульяны. У неё и так не очень с мужиками было, а тут он, ус, фу, гадость, он, ус. Но она не удаляла, ничего не трогала, всё боялась, вырастет что-нибудь похуже. И она тогда совсем неприятной станет. Станет ей тогда совсем невозможно жить».

Но вообще-то бабушкинский щебет в своих наиболее графоманских проявлениях здорово напоминает вымышленного литератора Германа Ивановича Буша, ко всеобщему удовольствию читающего свою метафизическую пьесу в романе Набокова «Дар». Например, отчетливым влиянием Буша отмечена бабушкинская пьеса «Л» 2012 года — «для трёх масок, хора и музыкантов» о доживающем последние дни в Мексике Троцком. В пьесе слова Хора, предвещающего, что «скоро всё поменяет форму», и самым зловещим образом коверкающего песню о молодых духом кузнецах, написаны лесенкой, а герой жалуется жене: «Трудно быть человеком, с которым всё произошло. Осталось пить чай, разводить кур, целовать тебя. Тихая старость Лейбы Давидовича Бронштейна. А Льву Троцкому осталось несколько строк. Жить в книге. Всё, что осталось. Лечь в книгу. Умереть в книгу. Лицом в бумагу».

Фото: АСТ

Из тех, с кем Бабушкина пока, кажется, не сравнивали, можно, пожалуй, вспомнить автора еще одной своеобразной «библии» — Ницше с его опус магнумом «Так говорил Заратустра». Но если усатый немец был занят культивированием сверхчеловека, то Бабушкин больше переживает за «недочеловека» — ярчайшим примером тому в новой книге служит фантастическая антиутопия «Мялка, свалка и пуговица». В хрустальную пуговицу из-за «маленькой накладки» превращается незадачливая героиня рассказа, мечтающая вписаться в шоу-бизнес будущего: «Мялка — это соматосенсорное кабаре. На сцене тётка, в башке у тётки штука. Тётку бьют — всем больно. Гладят — всем гладко. Жгут — все чувствуют, как с костей сползает мясо».

Сам Бабушкин тоже периодически пытается устроить читателю что-то вроде соматосенсорного интерактива, вступая в задушевные разговоры: «Это фантастический рассказ, а фантастика, говорят, для тупых. Надеюсь, бедный мой читатель, вы не такой. Но на всякий случай разжую. Вот мы... вот нам же часто надо побыть не собой. Кем-то другим конкретным. Или просто кем-то другим. Мы же все ради этого, всё ради этого. Смотрим наши киношки, играем в игрушки, чтобы пожить чужое».

Тонко подмечено, и список можно продолжить — бедный читатель книжки тоже читает ради того, чтобы побыть в чужой шкуре, полюбоваться изнутри интерьером чужой головы. Однако мозговое устройство Евгения Бабушкина слишком быстро начинает утомлять однообразием. Вероятно, потому, что принадлежит обычному и, в отличие от безумного Хармса, вполне психически здоровому, бытовому нытику, сделавшему своей фишкой боль за униженных и оскорбленных.